Я родился в Москве, на «Ухтомке» холодным декабрьским утром 1955-го года. Родители рассказывали, что в день, когда маму выписали из родильного дома, мороз стоял такой, что перед тем, как выйти на улицу, меня, в дополнение к имевшемуся одеялу, обложили ватой. Это был мой первый ватник. Согрел ли он меня тогда или нет, не знаю. Только другие от холодов спасали плохо.
Я родился в Москве, на «Ухтомке» холодным декабрьским утром 1955-го года. Родители рассказывали, что в день, когда маму выписали из родильного дома, мороз стоял такой, что перед тем, как выйти на улицу, меня, в дополнение к имевшемуся одеялу, обложили ватой. Это был мой первый ватник. Согрел ли он меня тогда или нет, не знаю. Только…
Но страна вынужденно закалялась, и я вместе с ней. С первых дней жизни каждый грелся, как мог. Так началась моя, никем не прошенная и мало, кому нужная жизнь. Родился я, как-то не вовремя и невзначай. Думаю, что такое рождение не было и не будет редкостью. Так вышло. Заниматься мной было некогда. Когда мне не исполнилось и двух лет, я был отправлен с отцовской односельчанкой, поездом в деревню. Передали, как ручную кладь. Про остальное узнал спустя годы. На вокзале в Сызрани нас встретил Бабакай. Подробностей таких я, конечно же не помню. Так я оказался там, где провёл своё детство. Откуда меня забирал и куда возвращали, не спрашивая. Куда подростком, купив билет во всё тот же плацкарт, приезжал сам. Меня тянет и по сей день в дом, который, почти, не изменился. Посидеть на большом жёлтом камне, который уменьшался с каждым годом, когда увеличивался я.
Моё рождение было в трудное для страны время. Как всякий ребёнок, я мало, что понимал в этом. Ел что давали, носил, во, что одевали. Спал, где укладывали. Моя жизнь мало чем отличалась от жизни таких же, как я. Заканчивался 55-год. Всего лишь 10 лет, прожитых мирной жизнью. Чуть больше года, как страна лишилась своего Вождя.
В венах всё ещё пульсировала тяжёлая кровь, наполненная страданиями и страхом. Миллионы искалеченных судеб. Любая жизнь, хотела своего, хотя бы какого-то счастья. Когда удавалось остановить простые юношеские мечтания? Они, как трава прорастали везде, даже там, где её косили, порой не задумываясь, беспощадно.
ПЕРВЫЙ ВНУК
Память моя начинается с тесноты кровати, в которой меня укладывали посредине, Абикай и Бабакай, чтобы не свалился на пол или не простудился в остывающей за ночь в морозные зимы, избе. Утро деревенского дома с натопленной печью на кухне, из которой толчками вылетали волны обжигающего жара, когда Абикай ухватом доставала большие почерневшие от времени и копоти жестяные формы, из которых вылезали круглые хлебные затылки. Я с нетерпение ждал, когда они, хотя бы немного остынут, чтобы можно было держать в руках. Абикай отрезала мне парящий вкусным теплом кусок и, намазывала его сливочным маслом. Оно быстро таяло на горячих ноздрях, обливала тягучим мёдом, янтарной струйкой, стекавшей с ложки. Падая на масло, он ложился красивыми завитками, которые медленно и ровно растекались. Было, что-то завораживающее и волшебное в такой метаморфозе. Таким было моё простое, но очень вкусное лакомство, которое и сегодня я делаю для себя из свежеиспечённого домашнего хлеба. Оно называется «Иське Зеленай».
Мои Бабакай и Абикай испытывали ко мне особые, и даже нежные чувства. Но, тогда это было простым вниманием и обычной заботой. Я был первым внуком. Привезённый сюда ещё в ползунках, стал жителем обычного, похожего на другие дома в большой татарской деревне Иське Зеленай. Они, как родители, заботились обо мне и многому научили. Хотя я не назвал бы это учёбой. Старался сам учиться тому, что делали они изо дня в день. Рос без баловства и принуждений.
«Бабакай» и «Абикай» имеют простой перевод как дедуля и бабуля. Хотя мне кажется, что «Бабакай» и «Абикай» звучит намного нежнее, мелодичнее. Есть слова, которые не стоит переводить, как не стоит переводить имена. Они сразу же теряют своё первоначальное звучание и смысл. Это навсегда осталось короткой мелодией на моём слуху.
С Бабакаем сложились особые, мужские отношения. Как только научился уверенно ходить, не спотыкаясь о высокие деревенские пороги, старался поспевать за ним. Всегда сопровождал его. Постигал все его умения. Они были не такие уж и сложные. Требовалось лишь желание и внимание. Конечно же в этой жизни не умели лениться. Лениться, что-то делать было всё равно, как лениться поесть, напиться водой из бидона у печи, или лечь спать. Натаскать дров. Растопить печь. Принести воду из колодца. Накормить птицу и домашний скот. Подоить корову. Всё было так обыденно, что связывало в один неотъемлемый порядок непрерывную череду каждодневных занятий. Что-то пропустить было невозможно. Они никогда не оставляли недоделанных дел. На это было простое объяснение: «Калган эшкя кар ява», говорил Бабакай. Что означало: «На недоделанную работу снег выпадает».
Я втянулся в эту жизнь, которой жили мои Бабакай и Абикай. Так я рос. Со временем, носил для Абикай воду из колодца и не любил полоть, согнувшись над грядками под горячим летним солнцем, но ослушаться не мог. Зато с удовольствием колол дрова, превращая гору напиленного дубового кругляка в аккуратную кладку чурбаков под навесом у амбара. Потом, с холодами, носить их в дом раскладывая у печей.
Мне было интересно встречать и провожать домашний скот ранним утром, которого было много. Овцы с выводками, козы с козлятами. Корову оставляли дома и, после дойки, я на аркане отводил её в поле за плетнём, где привязывал к глубоко вбитому в землю железному крюку. Там она проводила свой день. К вечеру, когда её вымя тяжелело до боли, она мычала на всю округу, подавая сигнал, что пора домой на вечернюю дойку. Я вёл её обратно, еле поспевая за размашисто шагающей от нетерпения, скорее попасть в стойло. Её тяжёлое от молока вымя раскачивалось в такт каждому шагу. Однажды, она нетерпеливо рванув к дому, и вырвалась, уложив меня на землю. Перепуганный такой оплошностью я бросился догонять, но она неслась куда быстрее. Однако, добежав до знакомых ворот, остановилась и покорно дождалась меня. Глупая выходка, напугавшая меня, закончилась мирно. Заведя её в стойло, я доложил Абикай, что привёл, и она нетерпеливо ждёт. Абикай доила её, тщательно протерев вымя перед этим, влажным полотенцем, ополоснутым в тёплой воде из самовара. Её сильные пальцы делали это привычно и легко. Тонкие струйки белого молока звонко летели в подставленное ведро, которое быстро наполнялась. Я попробовал несколько раз, но так и не научился. То ли сил в руках не хватало, а может не старался, считая это занятие делом не мужским. Тёплый аромат от него расходился по всей кухне, когда ведро с пышной пеной заносили в дом. Иногда приносили тяжёлый чугунный сепаратор из хозяйственной пристройки у дома. Собрав его из различных частей, Абикай разрешала мне крутить ручку. От каждого оборота которой агрегат начинал издавать утробный рокот, а, из сливного носика тонким ручейком вытекали сливки. Сначала они были жидкими, немного гуще самого молока, но после нескольких дней в холодном чулане, застывали и твердели. Их можно было мазать на хлеб, как масло. Это было ещё одно лакомство к завтраку и обеду.
Кур никто не считал. Они несли яйца в таких количествах, что большую часть мы сдавали в приёмный пункт, который размещался на заднем дворе сельского магазина. Для меня было детской забавой найти тайные кладки несушек. Иногда они были предсказуемы, а случались и замысловатые. Порой в них я находил много спрятанных яиц, но, как учила Абикай, оставлял одно, чтобы хитроумная курица снова вернулась на это место. За гусями и индюками присматривали отдельно. Отара овец и козы с воинственным козлом к осени сокращалась, а к лету снова восстанавливалась в численности.
Абикай готовила очень просто. Варила, жарила, солила, перчила. Ложка сметаны или кусочек жёлтого масла на толчёную картошку или в тарелку с гречневой кашей — были вполне себе соусами. В деревенской еде без каких-то изысков всё было сытно, очень просто и вкусно. Да и когда найти время для кулинарного баловства, когда дел было так много, что дня не хватало. Иногда я облизывал тарелку, на что она мне резонно замечала: «Ашап туймагач, ялап туймасен» — «Если ел и не насытился, то облизывая не наешься». Но, мне нравилось слизывать сочные остатки с тарелки, или собирать их на мягкий хлебный мякиш. Если оставлял, что-то на тарелке, говорила «Хатэн селегайлэ булэр». Жена достанется слюнявой.
Привычного сегодня электричества тогда не было. В сумерках запаливали керосиновые лампы, но жгли их экономно. По необходимости. Наверное, в эти месяцы я больше спал и время проходило для меня не заметно и быстро.
Спать с Абикай и Бабакай, было тесно и жарко. Это мне запомнилось очень хорошо. С рассветом они уходили по своим делам, и я блаженствовал на освободившихся просторах. В комнате был диван, обитый дерматином. Он был узкий, но для меня в самый раз. Когда приезжали тётки и сёстры, на полу стелилась толстая кошма и откуда-то доставались ватные матрасы. Каждый норовил ущипнуть соседа. Было весело.
Своя кровать у меня появилось, когда не стало моего дяди Кэтдуса. Кэтдус абы. Младшего в семье. Он был не такой, как все. Родился таким. Мы дружили и всегда были вместе. С ним я играл в «Чижика». Игра совсем детская, но сложная для него. У него не всё получалось. От этого он сильно расстраивался и вывернув руку кусал себя за ребро ладони, обиженно подвывая. Он прожил не долго. Меня увезли в Москву, а когда снова привезли в деревню, его уже не было. Эта привычка, кусать ребро ладони, передалась и мене. Спустя годы, когда мне нестерпимо больно, или плохо, я, так же выворачиваю руку и кусаю её, как это делал мой дядя Кэтдус абы. Странно, но мне это помогает. Наверное, так же, как помогало ему, справиться с собой и всем обидным и непонятным.
У меня появилась своя кровать. Это была железная скрипучая с панцирной сеткой, которая издавала тонкие писклявые звуки, когда я, стараясь заснуть, вертелся с боку на бок. Она стояла за голландкой. Так называли круглую печку, обитую жестяными листами, крашенными глянцевой чёрной краской. Её растапливали, когда от осеннего сырого холода в доме становилось зябко и не уютно. Голландка быстро согревала комнату и долго оставалась горячей. С наступлением холодов, вернувшись со двора, мы отогревали замёрзшие руки прижав их к горячему железу. От общей комнаты мой уголок отделён был выцветшей ситцевой занавеской. Она всё время была в движении от любого дуновения. Но, сон в детской жизни не важное время провождение. И дети противятся, когда их укладывают спать, хотя сразу же засыпают. У меня так получалось не часто, но спал, как убитый.
Просыпался, когда хотел. После простого завтрака, который чередовался глазуньей с отварной картошкой, разогретой на пахучем подсолнечном масле, или варёным яйцом с чашкой сладкого чая с мёдом или стаканом молока, я торопился выйти во двор, на котором всегда было много всякой птицы. Если куры встречали меня дружелюбно, зная, что я обязательно зайду в амбар, где хранилось всякое зерно и, с грохотом отбросив тяжёлую крышку закромов, щедро угощу их, сыпанув веером вокруг себя. То в гусиной стае был всегда не дружелюбный и недоверчивый вожак, норовивший меня ущипнуть. Как-то ему это удалось. Больно, до красноты. Да так, что мелкие зубки отпечатались красными ранками. Завидев его во дворе, я прятался в доме. Но, как только перестал его боятся и сам стал на него нападать, то вся его отвага куда-то пропала. Может это потом и пригодилось мне в жизни. Самой большой победой стал для меня козёл, который пригнув голову к земле, пугал меня больше других своей уверенностью и размерами. Однажды он сильно боднул меня со спины так, что я в какое-то мгновение взлетел, оторвавшись от земли и упал. Болела спина и коленки, на которые я приземлился. После этого я стал внимательнее к его присутствию. Время шло. Я рос и набирался сил. Вместе с ними детской храбрости. Когда он захотел повторить свою атаку, я крепко вцепился в его рога, что было сил и, навалившись всем своим не большим весом, заломил его так, что он сам оказался на коленях. В таком положении я держал его, боясь отпустить. Козёл сдался. Он жалобно проблеял, будто извиняясь и покорился. Я разжал затёкшие кисти рук, дав ему встать. Больше он не пытался проделывать свои козлиные штучки со мной, а я гордился своей победой. Иногда угощал коркой зачерствевшего хлеба. Часто отважные с виду боятся получить сдачу. Детские уроки всегда полезны.
Бабакай научил меня запрягать лошадь. Мне было сложновато перекидывать деревянную дугу через холку, которая непослушно крутилась в руках, а остальное получалось без запинки. Но и с этим я справлялся, подставляя деревянный ящик от гвоздей. Помогало и то, что лошади хорошо понимали, что делать, а взамен за это понимание получала свой сухарик или дольку сушеного яблока.
В глубине сада стояли ульи. Мы выносили их из подвала весной и прятали осенью. Бабакай заботился о них особенно, укрывая в подвале старыми телогрейками и всяким не нужным тряпьём, чтобы они с комфортом пережили холода. Хоть они и забивались в свои дома, но там кипела своя затворническая жизнь. Если подойти поближе и прислушаться, то можно было услышать их беспокойную суету.
Пчёл я побаивался. Жалили они больно, но считалось, что это полезно. Поэтому я терпел. Но всё же старался держаться подальше. Когда наступало время сбора мёда, мне разрешали крутить тяжелую ручку мёдогонного аппарата, который торжественно выносили из амбара. Это происходило два раза в год. В начале и конце лета. Всё зависело от погоды и много чего ещё. Абикай тщательно отмывала и протирала аппарат насухо внутри и с наружи. Бабакай расставлял внутри на полках тяжёлые соты. Наступала моя очередь. Я приводил в действие механизмы, состоящие из блестящих конусных шестерёнок, которые со страшным воем преобразовывали плавные движения от ручки на центрифугу разгоняя её до такой скорости, что вся «картинка» сливалась в сплошное движение. На стенках появлялся янтарный налёт, плавно стекающий по склону к горлышку крана. Он был чуть гуще воды, и очень ароматный. Это был запах мёда, который запомнился мне сочетанием сладости и цветущих полей. Когда его набиралось много, кран открывался. Бабакай подставлял стакан, и, наполнив его на половину, давал мне выпить. Было торжественно и празднично. У всех было приподнятое настроение.
Во время такого действия я узнал, что, когда был совсем маленьким, приезжал отец. Он привёз подарки. Какие-то одежды для меня и злополучные сандалии. Была весна. Первая травка полезла повсюду. Ему очень хотелось примерить по размеру ли они. На меня их одели. Обрадовавшись обновке, я побежал, поскользнулся на траве у колодца и угодив головой на вымытый чугунный чан. Да так, что рассёк себе бровь. Рана была глубокой. Абикай рассказывала, как старалась собрать рану пальцами и остановить кровь. Я этого случая не помню. Злосчастные сандалии не нашёл потому, как Бабакай, после отъезда отца, бросил в печь опасный подарок. Они больше подходили для городских асфальтовых тротуаров, а в деревне были удобны обычные галоши, в которых я и ходил, как все. Отец долго не появлялся расстроенный или раздражённый приездом. А я понял, откуда над левой бровью красовался глубокий рубец, оставшийся на всю жизнь.
В деревне было не много видов обуви. Галоши, сапоги и валенки. Особенно ценились высокие галоши. Их раскупали быстро в сельском магазине. Мне нравились сапоги, но на мою ногу ни резиновых, ни кирзовых не было. Ещё были чувякляр, которые шили где-то в Сызрани из отходов производства транспортерных лент. Это был очень толстый и прочный брезент на резиновой подошве. Выглядели лучше, чем галоши, но почему-то на детей такие тоже не делали. Наверное, жалели детские ножки.
Жизнь моих Бабакай и Абикай была такой простой и понятной, что трудно себе представить её другой. Без всякого принуждения над собой. Повседневно обычная, которой они научились от своих родителей и родителей их родителей. Они никогда не знали, что такое скука. Не умели бездельничать. Так жила вся деревня. Без праздности и в трудах. Как любой ребёнок, я любил сараи, где по стенам и на полках хранилась всякая всячина. От сточенных топоров и угольных утюгов, до больших безменов и весов, на которых иногда взвешивали бараньи туши или мешки с зерном перед тем, как отправиться на мукомольню.
Самым интересным для меня были два больших сундука в чулане. В них, помимо вещей, которые одевались по праздникам и особым дням, хранились серебряные украшения Абикай, и наградная медаль Бабакая.
Слово «контузия» было для меня не знакомым, но очень болезненным, по тому, как иногда видел, как у Бабакая болит нестерпимо голова. Как он пьёт какие-то таблетки и уходит в заросли вишнёвого сада, где, накрывшись с головой в толстую кошму, лежит на старой железной кровати. Имя его и Фамилия, были написаны с ошибками. Госпитальному писарю они оказались слишком сложными, и он их подправил и сократил на свой лад. Когда Абикай узнала, что его комиссовали, каждый день ездила на железнодорожную станцию в Новоспасское. Там нескончаемо проходили эшелоны на запад и очень редко теплушки обратно. Эти составы терпеливо ждали сотни таких же, как она. Однажды, управившись наскоро с домашними делами, добравшись до станции нашла его там в здании вокзала. Исхудавшего и обессилевшего, но к неописуемому счастью, живого.
«Аллага Шекерь» утирая уголком платка счастливые слёзы, бормотала она всю дорогу до дома, не выпуская из рук его чуть тёплую ладонь.
ВАХИТ БАБАЙ
Когда Ати/Папа/, был на фронте, письма приходили редко. Бабакай свободно читал Коран на арабском, а по-русски говорил плохо. Писал ещё хуже. Возможно, что и те письма, которые получали, были написаны кем-то из сослуживцев. Написанные не его рукой. Короткие и скупые. Дэньяда/На этом свете/ и Аллага Шэкерь. Потом пришла новость, что ранен. Контузия. Смысла этого слова никто не понимал. Попал в госпиталь. Лежал там долго. В доме сохранились две фотографии, сделанные госпитальным фотографом. Или кем-то вроде того. Качество было хорошее. На одной Бабакай лежал на кровати с высоко поднятыми подушками. Спокойный, но сильно обессилевший. На другой он с коллективом врачей и медсестёр, которые возвращали его к жизни и ставили на ноги. Такой же уставший. Но уже на ногах.
В сундуке в чулане, вместе с медалью, хранилась справка из госпиталя. Скупым языком госпитального писаря был написан диагноз. Фамилия и имя с ошибками, что можно было лишь догадываться, кому она выдана. Тяжёлая контузия. У него часто болела голова, а таблетки, которые ему прописали, мало помогали. От этого он сильно нервничал и был вспыльчив по пустякам. Но все радовались, что он дома. С руками и ногами. Одна фраза не сходила с уст: «Аллага Шекерь». /Слава Богу/
Трое родных братьев не вернулись. Ханнян пропал без вести в Белоруссии. Маннян пропал без вести под Москвой. Он принимал участие в знаменитом параде на Красной площади, после которого части шли на передовую. Маннян был самым младшим. Последнее письмо от него пришло зимой 1941 года. Страшное время, когда люди уходили и растворялись в небытие. Одни лишь фотографии на стене и память.
Хамит погиб под Смоленском.
Их лица остались в памяти и на фотографиях, которых было не много. Молодые, сильные, красивые, но уже не вернувшиеся.
В деревне таких было много. Их помнили. Горе поселилось в домах.
Как это часто бывает на войне, Бабакая спас случай. Но рассказал нам про этот случай не он, а его земляк. Рассказывал весело и шутливо, как будто про то, как нашлась пропавшая корова, или бестолковая овца, прибившаяся к соседскому стаду. Видимо, для фронтовика это было нормально там, где гибель людей становится обычной.
История была фронтовая. После форсирования Днепра, всем, кто промок в срочном порядке на берегу была выдана сухая одежда и сапоги с портянками. Бабакай был в их числе. Только переоделся, как начался артиллерийский обстрел. Немцы не жалели снарядов, стараясь превратить в месиво весь берег, где переправились наши. Прижавшись к земле, все, обхватив головы руками старались вдавиться в неё, как можно глубже, но не всем повезло. Снаряд, разорвавшийся рядом с Бабакай, взрывом подбросил его и оглушил, лишив сознания и засыпал землёй. Толстым слоем тяжёлого, мокрого, холодного чернозёма, почти похоронив. Односельчанин рассказал, как Бабакай разлепив веки, удивлённо, ничего не понимая, смотрел на небо с плывущими, сонными облаками. Его взгляд остановился там. Стоявшие вокруг солдаты смотрели на него, шутили и радовались откопанному покойнику, с которого чуть было не стянули новые кирзовые сапожки на свежих резиновых подмётках. Хотя, размер ноги у него был маленький. Сороковой. Такого маломерку ещё и поискать надо было. Выдали какие были. На вырост. Но новые сапоги и портянки остались при нём. В них его увезли в госпиталь и, в них он вернулся домой. Это они уже сильно изношенные со стёртыми подошвами и каблуками, висели в чулане над сундуком на ржавом гвозде, забитом в толстую жердину под потолком.
Не смотря на свой, скажем, маленький рост и худую комплекцию Бабакай обладал большой силой. Легко справлялся со всеми хозяйственными делами. Он знал свои силы и был очень упрям. Не любил недоделанных дел. «Калган эшкя кар ява» — говорил он, что означало, на недоделанную работу снег выпадает. Я много раз убеждался в истине этой мудрости на своём опыте.
То, что за свою жизнь, он так и не вступил в Колхоз, а сумел сохранить уклад, переданный родителями, говорило о многом. Не говоря уже о том, что два раза за свое упорство он сидел в изоляторе в Кулатке и один раз в Радищеве. Но что-то уберегло его от Гулаговской метлы и, проведя по несколько месяцев в заключении, возвращался домой. Про это я узнавал от соседей, потому, как не любил Бабакай вспоминать такие события, но однажды всё же рассказал, как сидя в тюрьме сильно простыл в холодной камере. Заболел воспалением лёгких. Думал, что уже не выживет, задыхаясь от кашля. Вот только повезло с сокамерником. Тот оказался таким же пчеловодом. Он массажами поставил на ноги Бабакая, а сам так там и остался.
Весной, с первым цветением трав и деревьев, мы вывозили с ним ульи с пчёлами ближе к лесу. Долгие приготовления, чтобы ничего не забыть. Запрягали лошадь в телегу и не спеша грузились, основательно всё привязывая к жердям. Бабакай распахивал тяжелые ворота, брал лошадь под уздцы и выводил на улицу. Там он разрешал мне взять вожжи. Получив управление в руки, я командовал, — «Но». Лошадь послушно трогалась. Проехав через деревню, миновав кладбище, сворачивали к лесу, который виднелся вдалеке. Место было знакомое. Это была поляна с уже высокой травой и цветами. Открыв пчельники, мы смотрели, как они, почувствовав свободу, не спеша выбирались из ульев и, разлетались в разные стороны, в направлениях, которые были понятны лишь им.
СУГЭШ/ВОЙНА
Расстелив в тени большого дуба старое покрывало, чтобы не сидеть на земле, мы завтракали. Были варёные яйца. Свежий хлеб и молоко в бутылке и чай в термосе. Иногда варёная курица мелко порубленная.
После моих находок в чулане, не мог сдержать своего мальчишечьего любопытства. Я донимал Бабакая про войну, но он не хотел вспоминать. И, всё же, в одну из наших поездок в лес, после завтрака, лёжа на боку он посмотрел на меня и почему-то нарушил своё нежелание вспоминать то, о чём давно хотел забыть.
Как лежали на краю леса, окопавшись в мокрой земле после дождя. Окопались наскоро. Было холодно и грязно. Полевая кухня осталась, где-то в тылу, не поспевая за частью. Голодно было второй день. Молодой лейтенант делил по-братски припасённый батон чёрного хлеба. Доставалось по небольшому куску. Но, кто-то из взвода заметил за перелеском не убранное морковное поле. По нему прошлась немецкая артиллерия, вспахав снарядами. Взрывами разбросало по земле поспевшую морковь. Командир разрешил нескольким солдатам освободить вещаки и ползком, не выдавая себя набить неожиданной находкой по мере возможности. Воду экономили. Потому, просто вытирали об одежду оранжевые кочерыжки и жадно грызли. Песок скрипел на зубах, но к этому быстро привыкли. Впереди было поле. Просто поле. Не кошенное. Травы уже желтели.
Послышался тревожный и сдавленный шёпот. «Идут… К бою…» Все затихли. Над травами появились головы в касках. Они шли по-хозяйски. Так, словно не ожидали никого встретить. Как на прогулке. Как по улице. Только в руках у них были винтовки и автоматы. Кто-то рядом прошептал «Не стрелять… передай дальше…». Он понял, что нужно подпустить ближе. И, когда фигуры вылезли из травы отчётливо и близко, тот же голос шепнул – «Огонь!». Лежавший рядом солдат выстелил. Я держал в прицеле идущего на меня и выстрелил. Он, почему-то не хотел падать, а остановился и застыл на месте. Я выстрелил снова, и он свалился, как подкошенный. Дальше всё было, как во сне. Стрелять в людей раньше я и представить не мог, но всё же выстрелил. Дома я стрелял сурков, бродячих лис, заходивших в амбары. Как-то зимой подстрелил волка, но в человека стрелял первый раз.
Перезаряжал, целился и стрелял. Кто-то падал, кто-то шёл, но тоже падал. Шум встречных автоматных очередей и свист пуль. Крики стоны, взрывы гранат. Такой был бой. Первый упавший мне запомнился больше других. Другие были похожими, а этот, как-то вскинул руки и уронив оружие, долго не хотел падать. Он не понял, что я его убил. А, мне его было жалко. Вот такая «Сугэш»/война.
Много и долго шли. Меняя места. Спали, где придётся и иногда ели досыта, а чаще сидели без еды. Так дошли до большой реки. Все поняли, что скоро будет приказ на тот берег. Там было страшно и холодно. Хотелось есть, согреться и выспаться. Там война для меня закончилась Аллага Шекрь /Слава Богу/. Вот такая Сугэш/Война. Алла Сакласэн /Упаси Бог/.
Мне стало понятно, что об этом лучше, больше не спрашивать. Оставить своё любопытство. Не приставать с глупыми расспросами. Бабакай не любил вспоминать про «Сугэш», а «сугэш» часто напоминала о себе. Болями и оставленными навсегда, чёрными точками осколков, на стриженной налысо голове и над коленом правой ноги.
ДЕРЕВЕНСКАЯ ГЕОГРАФИЯ
Село делилось на две половины полноводным весной ручьём, который сильно мелел летом. Это имело не географическое, а условное деление, но очень понятное для любого односельчанина адресное определение. «Югар эчь» /Верхний конец/ и «Тюбян эчь» /Нижний конец/. Если смотреть из нашего дома, то справа была верхняя часть, а слева нижняя. Делилась деревня на две половины дорогой, которая заканчивалась у нашего дома, а начиналась у колхозных домов администрации. Над входом в которую была большая вывеска «Колхоз Заря Коммуны». Шла через большой перекрёсток, на котором были два магазина. Продовольственный и хозяйственный. В продовольственном я покупал сахарный песок и несъедобный хлеб, которым подкармливали овец. Бабакай объяснял, что это нужно для хорошей шерсти. Овечьи шкуры я возил в пункт приёма за магазинами. Приёмщик наматывал на толстый палец клок шерсти и от того сколько оборотов получалось, зависела стоимость шкуры.
Через всю деревню протекал ручей, который в Нижнем конце перекрывала дамба. Здесь был деревенский пруд. В хорошую погоду место отдыха, купанья в знойные летние дни. В верхней и нижней части Старого Зелёного были свои мечети. Были ли там службы не знаю, но их использовали, как деревенские кинотеатры. Раз в неделю привозили какой-нибудь фильм. Часто повторно, но желающих посмотреть всегда хватало. С нетерпением ждали приметную машину. Иногда помогали заносить оборудование и большие круглые футляры с пленкой. На стене был большой белый экран. Был похож на сшитые простыни. Гасили свет и на простынях закипала жизнь. Зал не отапливался. В зимние морозы одевались тепло, чтобы высидеть весь сеанс. У каждого были полные карманы жаренных семечек, которые лузгали не переставая. Когда включали свет, пол был устлан шелухой, но никто на это не обращал внимание. Курить не разрешали. Всё же помнили, что, хоть и не действующая по назначению, но сё же мечеть.
Я изучал деревенскую географию и по необходимости и, из любопытства. Необходимость была в том, что при отсутствии всякой связи, была лишь одна, личное общение. Бабакай и Абикай часто отправляли меня с поручениями к знакомым и родственникам. Чаще всего это были приглашения в гости или какие-то небольшие посылки. Транспортным средством для меня был старый, но очень крепкий велосипед «Прогресс». Он был велик для меня, но другого не было. Я приспособился, переваливаясь через железную раму, дотягиваться до педалей самыми мысками и мечтал, когда вырасту и смогу крутить педали сидя в седле с комфортом.
ТАХИР БАБАЙ
У дамбы, где весенние вешние воды, бурным потоком срывались с бревенчатых заслонов, стоял дом. Чёрный, как тень. Закрытые ставни провисли. Они были как опущенные веки давно умершего, но не преданного земле, когда-то жителя, которого не смогли похоронить. Он был тенью, даже, когда было солнечно и ясно. Ветви огромных вязов тяжело свисали над ним. Плетень, местами упавший, указывал на границы, которые никто не переходил. Крапива и полынь обступили почерневшие брёвна сруба. Лишь однажды, когда мы проезжали мимо, Бабакай кивнул в сторону дома и, как-то произнёс, чуть слышно, «Тахир бабай уве». Это был наш родственник, попавший под раскулачивание и сосланный в Сибирь с детьми и внуками.
Лишь спустя годы я узнал тайну этой черноты заброшенного, но не прикосновенного дома с нависшими над ним тяжёлыми ветвями вековых вязов. Старшая дочь и моя тётка Хамдия апа много знала и помнила про историю деревни и наших родственников. Про то, как в деревне у Тахира был трактор. Наверное, единственный на всю округу. Как выкопал он для него яму с пандусом и прятал там, то от «Белых», то от «Красных». За что и пошёл он со всей семьёй в бурятские леса, из которых вернуться довелось не всем. Это был трудный путь. Одна из дочерей только разродилась, но это было не в счёт. Конвои гнали людей по лесным дорогам. Не кормили. Вскоре у матери пропало молоко, и голодный ребёнок всю дорогу плакал, оглушая хмурый и молчаливый лес, разрывая сердца родителей и тех, кто шёл рядом. Лишь конвоиры, привычно безразличные, не обращали внимание. В какой-то момент стало тихо. Тахир бабай, который шёл впереди, обернулся и увидел дочь без внука. На вопрос, где он, она в рыданиях сказала, что привязала его к дереву. Высоко, чтобы не съели дикие звери. Отец заставил дочь вернуться и забрать внука. Она послушалась.
Привязанный к дереву младенец выжил. Судьба его стала примером для тех, кого невозможно сломить. Он стал Главным инженером крупнейшего химического комбината страны на Северном Кавказе. Его успехом гордилась вся деревня. Он был примером для школьников. А Тахир Бабай уже не увидел родных мест. Ни он, ни его дети.
Мне и сегодня не понятно, по какой причине некоторые факты из жизни семей никогда не вспоминались. Их тихо предавали забвению. Лишь Хамдия апа за семейным столом, неожиданно делилась тем, о чём другие предпочитали молчать. Она много знала про историю деревни и её жителей. Работая долгие годы учителем в Ульяновске, она была удостоена звания лучшего учителя. Деревенские гордились этим. Чувство зависти в деревне я не замечал. Но, если, кто-то добивался успеха, не важно, где и в чём, то становился гордостью односельчан.
КУНАКЛАР/ГОСТИ
По каким поводам случались праздники я не знал, но они были не редкостью. Были и поминальные. Потому, как считалось, что умершие ушли в другую, лучшую жизнь, лёгкую и спокойную, без земной грусти и забот, проходили в хорошем настроении. В назначенные дни приглашались гости. Абиляр и Бабайлар. Молодёжи не было. Молодёжь трудилась, а собирались, как правило днём. В обеденные часы. Если это происходило в нашем доме, то я получал «Емэш» — поручение. Объехать всех приглашённых и устно передать приглашение. Взобравшись на свой «Прогресс», я крутил педали держа в голове весь список к кому должен заехать. Имён не помнил. За то знал на какой улице и в какой дом должен заехать.
В каждом доме, за приглашение я получал ириску, карамельку или осколок кускового сахара. Это были мои курьерские чаевые. Но больше всего мне нравилось получать белый, как снег кусочек жевательного воска. Им угощала меня молодая и очень красивая девушка, дочь наших родственников. Её улыбка была такой же белоснежной, как и угощение. Она была очень стройной и красивой. Ситцевое платье так тесно облегало её грудь и бёдра, что я стыдился смотреть на её. А она, замечая мою робость заигрывала со мной. Ей было интересно, что я из Москвы. Хотелось поговорить, но от мальчишеского стеснения я забывал слова и терялся в мыслях. Хотя, что я мог ей рассказать интересного, когда, как и она, жил в Иське Зеленай, а где-то необозримо далеко, за тысячу километров жили мои родители. В Москве.
За пол дня, справившись с заданием, наскоро перекусив, или собрав свой рюкзачок с едой, привязывал к раме пару самодельных удилищ и прикрепив к багажнику банку с водой и червями, ехал на Терешку ловить рыбу. Абикай очень не любила, когда я приезжал с уловом. Ей не нравилось чистить рыбу. Не нравилось, как она пахла. И, даже пожаренную, она никогда не ела, а дождавшись, когда сковорода опустеет, принималась её тщательно отмывать, что-то бурча себе под нос.
В назначенный час в доме становилось тесно и шумно. Собирались приглашённые – «Кунаклар». Столов не было. На полах в комнатах стелилась толстая войлочная кошма. На ней белые вафельные полотенца на которых расставлялись тарелки и наготовленная к приходу гостей еда. Вилок тоже не было. Ели деревянными ложками. Как правило был суп. Токмач на курином бульоне с домашней лапшой или Чумара на говяжьем с картошкой и клёцками из теста. Простая и вкусная. Варёная баранина, нарезанная большими кусками и тушённая курятина. Так же нарубленная. К мясу подавалась отварная картошка, посыпанная зелёным луком с укропом и политая подсолнечным маслом. Пили чай и холодный айран из бочки, которая стояла в прохладе чулана. Абиляр и Бабайлар сидели в соседних комнатах. Женщины заходили лишь для того, чтобы убрать посуду или принести новые блюда. К чаю Абикай пекла пирожки c начинкой из бараньего ливера и губадию, порезанную ровными кусками. Большой круглый пирог запекался в жестяном противне. Открытый сверху и заплетённый ровными косичками, которые после печи лоснились и золотились. Начинка была из риса с большим количеством чернослива, кураги и изюма. Всегда было о чём поговорить. В этих разговорах было много шуток и поговорок, которые я легко запоминал, потому что они мне очень нравились. Часто смешные и остроумные. В общении для них всегда находилось местечко.
ВЕСНА
После зимних коротких дней, каждая прибавка светлых минут, а затем и часов, становилась всё ощутимей. Больше времени проводили на улице. В дом заходили поесть и спать. Двор просыхал от мокрой грязи, которую приходилось счищать с обуви на прибитых у крыльца железных скребках. Печь в доме уже не топили. Только на кухне, когда Абикай пекла хлеб или, что-то очень вкусное. Тёплый ветер приносил много ароматов со степей. Вишнёвый сад от буйного цветения превращался в один сплошной белоснежный цветок. Бабакай вставал часто по ночам и выходил во двор. Его беспокоили поздние заморозки, которые могли во время цветения заморозить вишнёвые зачатки. Однажды они случились. Он беспокойно оделся и вышел. Стоя на крыльце, зажёг спичку и определил откуда дул ветер. С разных сторон сада были заготовленные кучи прошлогодней прелой соломы. Встав по ветру, Бабакай поджёг нужный стог, заложив под него кипу старых газет. Огонь полыхнул и вскоре задохнулся в дыму, который тяжело пополз, заволакивая цветущие вишни спасительным, белым покрывалом. Не знаю, кто посадил этот вишнёвый сад. Наверное, его отец или дед. Бабакай оберегал его от всего, что могло навредить ему.
Вишни всегда было так много, что собирать её не хватало ни времени, ни сил. Зато деревенские женщины с удовольствием приходили с вёдрами и наполнив их с горкой, показывали Абикай, чтобы рассчитаться. После этого, я ехал в магазин за сахарным песком, который шёл, уже на наше варенье. Сёстры садились вокруг вёдер. Нехитрыми устройствами с пружинками, они выдавливали косточки из ягод. Мне это занятие не нравилось. Оно казалось мне девчачьим. Они не упрекали.
ДА БУДЕТ СВЕТ
В те времена электричества в доме не было, как и во всей деревне. С сумерками к домашним запахам подмешивался сладковатый, от керосиновых ламп, который подпаливали ненадолго, чтобы доделать неотложное и подготовиться ко сну. Но все с нетерпением ждали перемен. Приближался день, когда радостное событие наступит. Часто днём, собравшись на улице, соседи делились новостями. Рассказывали, докуда протянули линии и где ставят столбы. Работы шли быстро. К концу лета можно было с задков картофельного поля видеть верхушки этих опор. Все жили в возбуждённом ожидании, почти, как чуда. А, пока оно не случилось, привычно ложились с заходом солнца, просыпались с восходом. Керосиновая лампа освещала комнату своим тусклым жёлтым светом. Этого неудобства я не замечал. Оно и не казалось неудобством. Было просто чиркнуть спичкой и, пройдя по фитилю, накрыть разгорающееся пламя стеклянным колпаком. Прикрутить, если коптит. Все предметы в комнате приобретали очертания, которых было достаточно, чтобы не тыркаться во всё, что попало. На стенах возникали чёрные тени, которые иногда двигались. Это было моё кино. Мне на всегда запомнился её сладковатый запах. Запах деревенского спокойствия и уюта. К моему следующему приезду по стенам и потолкам тянулись провода к розеткам и лампам, свисающим с потолка. Керосиновые лампы, за ненадобностью, грустно пылились в амбаре, среди прочей утвари, вышедшей из обихода.
МОИ ДЯДИ И ТЁТИ
Их было много. Фаттах, мой отец. Тауфик и Мясум. Фятхия и Хамдия. Были для меня Абы и Апа. Тётями и дядями. Очень разными, но родными и близкими. Я не делил их на любимых и не любимых. Они навсегда стали для меня частью жизни потому, что были моей роднёй. Самой близкой. Каждый из них был внимателен и заботлив без баловства. Баловать было не принято. Были Сонат и Жафяр, которых я не знал, умерли в 1942-м, заболев скарлатиной. Потом мой дядя Кэтдус. Он остался в моей памяти беспомощным и обидчивым, но всё же родным. Были двоюродные, троюродные, но всех не упомнить.
Деревенская жизнь им не нравилась. Казалась скучной и не интересной. Манила комфортная городская жизнь. С горячими радиаторами без лишних хлопот и тёплыми комнатами. Горячей и холодной водой из крана и туалетом за дверью, в который не надо бегать на конец двора в любую погоду.
Они учились. Бабакай был на стороне образованности, но хотел, чтобы дети оставались где-то рядом, а образованные дети стремились к другой жизни. Им казалось, что там их назначение и будущее для детей. Тётки устраивали свои жизни. Учились. Выходили замуж. Разводились. Если Абикай принимала всё по-женски, то Бабакай к этому не был готов. Вобравший в себя с рождения другой порядок жизни, он нервничал, как любой глава семейства, когда что-то выходило из-под контроля. Ему было не по себе, когда, кто-то пытался изменить привычный, понятный и устоявшийся веками уклад жизни. Разумный и единственно правильный. Но он уже не мог остановить ход жизни страны, а вместе с ним, своих детей. Жизни, которая скоро изменится до неузнаваемости.
Бабакаю не нравилось, что они, как оперившиеся птицы, разлетались из родного гнезда. Оставили дом и уехали, кто в Ульяновск, кто в Сызрань, а кто и в Москву. Но поделать с этим он ничего не мог. Я видел, как он переживал. Абикай страдала не меньше, но не показывала, как ей это больно. Она много держала в себе. Так было принято. Все знали дозволенное. Уединившись за ситцевой занавеской на кухне, она молилась и что-то бормотала. Разобрать, что я не мог.
Лишь дядя Мясум никуда не поехал и до последних дней жил в родительском доме. У него была своя особенная и сложная судьба, полная испытаний, которые он искал себе сам. У всех детей были свои успехи и неудачи. Каждый прокладывал свою дорогу, как мог. Первым из деревни уехал мой отец. С начала в армию по призыву. Отслужив в армии под Загорском, писарем при штабе, уже не хотел обратно в Старое Зелёное. От него я мало слышал рассказов о деревенской жизни. Она на всегда осталась для него, чем-то оставленным в воспоминаниях, но не больше. Лишь отрывки. Одна, которая сохранилась у него в памяти на всю жизнь, потому что была очень страшной.
Поехали с младшим братом Тяуфиком в лес за дровами. Лес был тогда всего в паре километров от деревни. Сразу за кладбищем, которое потом стали называть старым. Напилив дубовых и берёзовых хлыстов, погрузили на сани и подстелив телогрейки легли сверху, закутавшись в тулупы. Лошадь лениво тянула гружённые сани. Было морозно. Топот копыт и скрип снега под полозьями. Но торопиться было некуда и на холоде с ветерком ехать не хотелось. Тут, братья заметили, что кобыла стала ускорять шаг. Потом перешла на рысь и, вдруг в галоп. Вцепившись в брёвна, чтобы не улететь в снег, они сначала не поняли, но оглядевшись оцепенели от страха. В сумерках их сопровождали несколько теней, которые легко и быстро приближались. Две тени были справа. Одна слева. И несколько сзади. Отец вспоминал, как ему захотелось криком отогнать эту свору, но пропал голос. Может он и не пропал, а в страхе он не слышал самого себя и крик растворялся в морозном воздухе. Напуганная лошадь уже перешла в карьер. Комья снега и льда летели в лицо. Ужас овладел всеми. И тут послышался лай собак. Какая-то выскочила на дорогу. За ней ещё. Послышался жалобный скулёж, который перешёл на хрип и затих. Тени, которые молчаливо их сопровождали, растворились во мгле так же неожиданно, как и появились. Только сзади был слышно, как волки рвали собаку, остервенело рыча. Вся деревня проснулась от этих звуков. Истошный собачий лай понёсся со всех дворов. Был слышен выстрел. За тем ещё. Проехав через дамбу, поняли, что спаслись. Натянув поводья до предела, с трудом успокоили свою разгорячённую спасительницу, перевели её на рысь. Но только заехав во двор и заперев ворота на засовы, успокоились. Трясущимися руками распрягли во дворе лошадь и завели её под навес, где на взмокшую спину набросили старое тряпьё. Дома рассказали Ани про волков. Она причитала и приговаривала: «Ай Алла Кябям. Ай Алла Кябям… Алла сакласэн».
С тех пор они старались ездить за дровами с кем-то из взрослых, у кого было ружьё. Но и волков больше не видели. Из крайнего дома, где жила Фатима апа, из которого выскочила собака, была плохая новость. Её кобеля задрали и утащили волки. Деревенские говорили, что он то и отвлёк стаю, и тем спас нас. Скорее всего так и было.
Была другая история, которую, по какой-то причине отец сам не рассказывал, а услышал я её от моей старшей тётки. Хамдия апа. Про то, как по деревням шли повальные наборы в ФЗУ. Ходили по домам выполняя план. Отец подпадал по возрасту и его могли забрать в ФЗУ, что означало фабрично заводское училище, а Бабакай был против, считая, что сын его должен получить другое образование. Менять сыну крестьянскую жизнь на фабрично заводскую он отказывался наотрез. Детей собирали по дворам, особо не советуясь с родителями. Такое было время. Бабакай, прятал его в погребе, когда случались рейды. Слухи о них быстро разносились от двора ко двору. От соседей к соседям. Они приезжали на подводах, выстраиваясь по улицам. С ними были люди в форме. Поняв, что долго так прятать не получится, Бабакай заседлал мартовской, холодной ночью лошадь, отправил сына в Радищев, за десяток с лишним километров. Там его приютила знакомая женщина с чьим мужем Бабакай сидел в Радищевской тюрьме. Бабакая выпустили, а ему не случилось оказаться на свободе. Что с ним было дальше, никто не знает, но Бабакай пообещал ему заботиться о жене, которая осталась без единственного сына.
Жена сокамерника жила в своём доме, и деревенский парень не сильно стеснил её. Она помогла Фаттаху поступить на курсы бухгалтеров. Это сильно изменило всю его жизнь. Успешно отучившись, он вернулся в деревню уже получившим профессию бухгалтера без опасений снова попасть в набор. Это на всегда изменило его жизнь и жизнь его братьев и сестёр. Он стал образованным. Его больше не забирали в ФЗУ, потому что он был принят на работу в бухгалтерию колхоза. Колхоз в Старом Зелёном назывался гордо — «Заря Коммуны». В нём он начал свою трудовую деятельность, но и поводом в дальнейшей иронии моей мамы, которая гордилась тем, что родилась в Москве, хотя родители её были из деревни под Чистополем, но она не любила об этом вспоминать. У него уже была востребованная и очень нужная специальность. Интеллигентная. Деревенская одежда была деревенской по тем временам, но была одна вещь, которая могла внести в неё маленькую, но очень заметную и важную деталь. Галстук. Именно галстук мог придать ему статус, который стал первой мечтой, которой он поделился с Ани. Абикай, которая редко делилась своими секретами, всё же рассказала, как нарушила все запреты и тайно от домашних, обменяла на базаре в Сызрани на ведро картошки галстук. Это было почти преступление, о котором она поведала лишь внукам и внучкам, ни «Алла сакласэн», ни Бабакаю или, кому ещё. Был послевоенный голод. Проступок легкомысленный. Почти преступный.
Полученная профессия не избавляла от почётных обязанностей и отец, достигнув определённого возраста был призван в армию. Служил под Загорском. Где, за исполнительность и красивый почерк был определён писарем в штаб. Из части получая увольнительные ездил в Москву. К тому времени в столице было много родственников. По выходным собирались в частном доме в Новогиреево. Там он и познакомился с моей мамой. Я помню этот дом в Новогиреево, поделенный на много семей. Было в нём, что-то барачное. Грязный двор с несколькими пахучими нужниками, сколоченными из досок в углу у забора. Иногда меня привозили сюда и оставляли на несколько дней. Не знаю по какой причине, но я очень не любил это место. В этом доме мне всегда снились страшные сны, а старая тучная женщина, мать двоюродного брата моего отца, не скрывала, что я ей в тягость. Имя у неё было очень весёлое — Тянзиля-Аби. В доме всегда был кислый запах и к нему подмешивалась весной вонь уличных туалетов.
СЕНОКОС
Было одно время в начале июня, когда травы, политые дождями и обласканные солнечным теплом, вырастали буйно и сочно. По всей деревне начинались приготовления. Было в них всё празднично и особенно. Проверялись косы. Оселки доставались из горы инструментов. Готовили телеги и упряжь. Смазывали густо дёгтем ступицы колёс.
Дети, все без исключения, съезжались в родительский дом. Время сенокоса. Дом наполнялся голосами и непривычной шумной суетой. Сыновья приезжали с жёнами. Места всем не хватало. Детей укладывали на полу в центре комнаты. Взрослые ночевать уходили к соседям и родственникам. Толстая кошма, свалянная из овечьей шерсти, завёрнутая в рулон, была то столом, то лежанкой на полу. Для непривычных, тех, кто любит помягче, раскатывали и ватные матрасы.
С рассветом запрягали лошадь, укладывали косы, вилы, грузили большую алюминиевую флягу с водой, которую с вечера ставили в холод и видавший виды, помятый алюминиевый черпак. Варёные с вечера яйца и картофель в мундире. Соленья из подвала и хлеб горячий из печи, который Абикай успевала испечь, пока все спали.
Она всегда всё успевала, незаметно для других. Обычная жизнь.
Отъехав от Старого Зелёного, деревенские ехали на выделенные участки, на которых заготавливали сено из года в год. Из десятилетия в десятилетие. Наш был за старым кладбищем у леса. Границы никто не отмечал, но они складывались из ландшафта. От одного оврага, до другого, а там лес. Выкашивали выделенные участки. Работали умело. Руки горожан быстро вспоминали нужные движения и под звон кос, травы ровными полосками послушно ложились на землю. Надо было успеть до полудня, когда стебли трав легко принимали на себя остриё наточенного, как бритва, металла. Запах скошенной травы и сегодня я люблю больше других.
Потом приезжали ворошить, чтобы не сгорело под жарким солнцем. А, когда подсыхало, собирали в стога и на телегах перевозили ближе к дому. Уже подсохшее, его забрасывали под крышу амбара. Оставшееся стогами оставляли на зиму. Закончив работу, братья и сёстры разъезжались. В доме снова становилось повседневно тихо. Но, праздничное настроение ещё долго витало повсюду.
Мне казалось, что вся наша деревня была большой семьёй. Родственники от родных до совсем дальних по крови, но все знались. На удивление помнили, кто, чей внук или внучка. Знали пра-прапрадедов и бабок. Под каким камнем и на каком месте искать на кладбище. Всех родителей по именам, а иногда и по годам рождения и датам смерти. А кладбище, всё же привычней «кабэрьлар», было поле, поросшее ковылем и дикими пионами, растущими сплошным ковром. Они долго цвели яркими красными бутонами. С вросшими в землю валунами, на которых были высечены имена и годы жизни. На каких-то арабской вязью. Редко по-русски, с добавленными гласными из новой татарской письменности, которой учили в школах.
КИРЬЯН БАБАЙ
Кирьян не был бабаем. Он был дед Кирьян. Но, когда он пересекал границу татарской деревни, то, конечно же становился «бабаем». Был он из соседней деревни Рязани. И знакомство это было с историей, которую я узнал позже из рассказов Хамдии апа.
Когда Кирьян приезжал на своём «муравье» Абикай не очень-то радовалась. Причитая и шепча что-то под нос, накрывала стол и уходила. Бабакай же, напротив был приветлив и всегда рад гостю. Оба воевали. Кирьян бабай в Первую Мировую. Бабакай во Вторую. Им было о чём поговорить. Но войну они не вспоминали никогда. Два пчеловода подолгу обсуждали погоду, цветения трав. Пчелиные повадки и, как их перехитрить. Чем покормить, чтобы не испортить мёд и как поймать рой, если вдруг куда соберутся улететь, что случалось не редко. Абикай, тем временем, не скупилась на угощения. Вскоре на столе появлялись тарелки с налитым до краёв супом токмач, густо посыпанный укропом и петрушкой с огорода. Миска сметаны. Варёная картошка с курицей и пирожки с изюмом и курагой. Я, во дворе разжигал самовар, торопливо раздувая его старым сапогом, как меня научил Бабакай. Торопился и старался потому, что мне разрешат посидеть в кабине мотороллера, на котором приехал бородатый гость. Этот драндулет был для меня более интересным, чем их разговоры. Наверное, и, в самом деле этот транспорт мог многое на себе перевозить, за, что и получил такое название. Использовал его владелец в хозяйстве и для перевозки ульев в медоносные места.
Кирьян был бородат неопрятен и вонюч. Были в нем запущенность и не ухоженность по сравнению с Бабакаем. И, даже густая борода, слипшаяся, как пакля, говорила о том, что не очень-то любил он умываться. Из разговоров я понял, что он овдовел недавно. Без женского ухода ветшал и не видел особой необходимости следить за собой. А присмотреть за ним было некому, потому, как два сына погибли на войне. Я в их компании не засиживался. Мне разрешалось посидеть в маленькой кабинке и потрогать руль и всякие ручки, но нажимать или включать, что-то было строго-настрого запрещено. Если для меня кабина «Муравья» была просторной, то Дед Кирьян помещался в ней в притирку Он был очень большой и, на вид, неповоротливый. Но только на вид. Энергичный и, когда это требовалось, очень подвижный. Жизнь и габариты научили его рациональности.
Позже я узнал историю этой дружбы. Дед-Кирьян, как и мой прадед Махутдин бабай воевал в Первую Мировую. Попал в плен, в Австрии, где познакомился с моим прадедом. В плену, сошлись и подружились по землячеству. Это сильно сдружило их не только по землячеству, но и по характерам. Когда бежали из плена, они дали мужское слово друг другу, что, если, кто вернётся в родные места, то будет заботиться об осиротевшей семье. Но, повезло. Вернулись оба. Фронтовая история. Понятная тем, кто знал цену жизни и данному слову. Только Махутдин бабай не долго пожил после возвращения домой. Болезни оказались сильнее его, а дед Кирьян продолжал держать слово опекая семью, хоть она в этом и не нуждалась. Бабакай встречал его, как родного. С подчёркнутым уважением. Так же, как встречал Кирьяна Махутдин бабай. Застолья были долгими. На угощения не скупились. Дед Кирьян был добродушным и ценил такое гостеприимство. Он учил Бабакая наукам пасечника, хотя Бабакай и сам часто делился своими знаниями и наблюдениями, но внимательно и уважительно прислушивался к его советам. Он всегда принимал его радостно, без фальши. Всё это я узнал из рассказов Хамдия апа. Бабакай подробностями не делился, хотя мог бы. Но, наверное, для этого были свои причины.
ОТЪЕЗД
В Москву я попал, когда мне было лет семь, как мне кажется теперь. Уже в новую квартиру. Мне рассказывали про Ухтомскую полуподвальную комнату. Но, сколько не пытались родители напомнить мне, про то, как там было сыро и неуютно, я этот провал в памяти восполнить не мог, как оказалось по очень простой причине, вполне им известной. Я там не жил. Я не понимал, куда делись эти годы до переезда в Лефортово, на Красную Казарменную, пока пропавшие не связались с моей жизнью в деревне. Почему-то никто и никогда не говорил о том, что всё это время меня просто на просто там не было. А они, словно забывали про моё отсутствие или вспоминали отрывками. Потому и в моём сознании одно плохо вязалось с другим. Но, всё же главное сохранилось и запомнилось.
Что-то изменилось в настроении моих Абикай и Бабакай. Мне, чаще начали рассказывать про родителей и, что меня ждут Мяськяуда. Скоро в школу.
Собираться долго не пришлось, поскольку собирать было нечего. Пальтишко, штанишки и мешок с деревенскими подарками. Мёд в трёхлитровой банке. Несколько батонов конской колбасы. С расчётом на родственников, которых было к тому времени в Москве много.
Бабакай старался держаться бодро. Но я заметил перемену в настроении. Был молчалив и раздражителен. На деревенской автобусной остановке, мы взобрались на бортовой грузовик и с ветерком доехали до Радищева. Там пересели в автобус с протёртыми до тряпки дерматиновыми сидениями и доехали до Сызрани. По дороге он был молчалив. Хотя и так он был не многословен. Конечная остановка была на вокзальной площади. Все так торопились выйти из автобуса, словно боялись, что их увезут обратно. На перроне толпились люди. Вскоре подошёл поезд испортив и без того не свежий воздух. От него неприятно пахло. Проводил на моё место в плацкартном вагоне и обняв на прощанье незаметно ущипнул, как давно не делал. Этим он показал, как ему тоскливо такое расставание. Бабакай щипал в двух случаях: когда радовался, или, когда был очень расстроен. Я это знал и давно привык к такому проявлению его чувств. Я разместился на своём месте на верхней полке. По потолку ползали тараканы, а внизу какой-то пьяный мужчина курил папиросы «Беломор канал». Оторвавшись от перрона, поезд поплыл, отстукивая ритмичные звуки, которые ускорялись, набирая скорость. Вскоре, эти ритмы погрузились в кромешную темноту. Мужчина, наконец-то уткнулся головой в подушку и захрапел. Но папиросный дым сменился кислой тяжестью чужих зловоний. Эта ночь подарила мне крепкий сон. Проснувшись от командного голоса проводницы, которая собирала постельное бельё, я уже не чувствовал спёртого воздуха перегретого вагона. За окнами скользил перрон с радостно возбуждёнными встречающими. В сутолоке пассажиров, пытающихся побыстрее выбраться наружу, появился мой папа. Я догадался, что это был он. На радостях он хотел взять меня на руки, но получилось не ловко. Чуть не уронил. За время, когда мы в последний раз виделись, я успел подрасти.
Осеннее утро с затянутым облаками небом и непривычный, едкий запах тлеющего угля. Он навсегда связался для меня с вокзалами и поездами дальнего следования.
После длинного перрона просторный зал вокзала с такими же запахами, как в вагоне, но немного разбавленными сквозняками. За огромными распашными дверями открылся необозримый вид на площадь, которая не смотря на свою бескрайность, была тесно и шумно наполнена суетливыми людьми и машинами. «Мяськяу», подумал я. Это то, о чём меня так часто спрашивали, произнося это слово с большим уважением.
Мы встали в хвост длинной очереди. Видимо мой приезд был праздничным и для такого торжественного случая папа решил прокатить меня на такси. Я пытался его разглядеть хорошенько и запомнить, чтобы не потеряться и найти в толпе снующих вокруг незнакомых людей.
Очередь продвигалась быстро и через полчаса мы из промозглой сырости погрузились на просторное заднее сидение автомобиля, в котором помимо долгожданного тепла невыносимо пахло бензином. Папа расспрашивал меня об Ати и Ани, а я боролся с тошнотой и, стараясь отвлечься смотрел в окно на летящие машины и большие дома, которые с наступлением дня отчётливо прорисовывались из утренней мглы. Улицы и спешащие куда-то люди, которые уткнувшись в воротники, обмотавшись шарфами торопливо ступали по блестящему от луж асфальту. Их было много. Очень много.
Машина остановилась во дворе большого дома. Подъезд и лифт. Громкие стальные двери и механизмы. Всё было не привычно, как какой-то плохой сон. В квартире была одна Абикай мама моей мамы. Маленького роста. Щупленькая. В чистом байковом платье, почти до пола, и тщательно выглаженном, ситцевом платке, завязанном так же, как я привык видеть в деревне. Она говорила на татарском. В её поведении было всё привычное, деревенское. Доброе и открытое.
После ознакомительной экскурсии меня усадили за стол, на котором в тарелке были пярямячи, куриный толкач с яйцом, выплеснутым в кипящий бульон, и пирожки с изюмом и варёным яйцом. Обычный обед. Пярямячи, на пышном тесте, были вкуснее деревенских.
МЯСЬКЯУ /Москва/
Московская квартира, хоть и была для меня чужой, но мне понравилась. Я был впечатлён её размерами. С очень высокими потолками в отличии от деревенских. Ванной комнатой вместо бани и туалетом, в котором всё одним рывком за цепочку с набалдашником, махом смывалось и пропадало. Мы жили на пятом этаже этой, восьмиэтажной, кирпичной махины на Красной Казарменной. В доме был лифт, на котором я любил прокатиться. Шумный, с тяжёлой громогласной дверью. Из подъезда можно было выйти во двор, или оказаться на оживлённой улице, по которой ездили машины и ходили шумные трамваи. К городской жизни привыкать было не просто. Хоть это и была коммунальная квартира, но жили в ней брат и сестра со своими семьями. Отношения были родственные. Две комнаты. Коридор, по которому можно было кататься на трёхколёсном велосипеде от входной двери до кухни за углом. Ванная, прокуренный дядей Ризадином, туалет, и светлая кухня с большими окнами во двор. В квартире все окна были, непривычно большими, а с холодами стоящие под ними чугунные радиаторы начинали греться.
Рядом с домом была воинская часть с казармами и просторным плацом. С балкона было видно, как с утра до вечера, чеканя шаг солдаты маршировали на плацу под чёткие выкрики командиров.
На улице Красной Казарменной было много казарм. Все они располагались в больших и красивых старых зданиях. Они сильно отличались от других домов. В них было много смысла и грандиозной красоты, которую я с трудом осмысливал, выросший в других деревенских масштабах.
Гремя стальными колёсами по рельсам, проезжали трамваи. Но я, лишь мог любоваться этим непривычным транспортом и терпеливо ждать, когда меня кто-то прокатит на нём. Когда дождался, то был не сильно впечатлён из-за сутолоки и тесноты заполненного вагона. В последствии этот транспорт стал обыденным и привычным. Было интересней, когда удавалось устроиться на деревянном сиденье у окна. Редкая удача.
Чтобы, как-то меня приспособить к новой жизни, я был определён в дошкольную группу детского сада, который находился во дворах через дорогу. Меня будили рано утром. С этим приходилось мириться безоговорочно. Одевали полусонного и вели туда, как в наказанье. Там были чужие, незнакомые дети. Мальчики и девочки. Нас кормили по расписанию. Перед завтраком заставляли выпить рыбьего жира из ложки. После обеда укладывали спать. В распорядке это был тихий час, который никто не любил, но засыпали все дружно, как по команде. Я же ворочился с бока на бок в скучном ожидании, когда прозвучит команда «подъём».
Пришло время отдать меня в школу. Я был отведён в магазин, где мне были куплены школьный китель, просторные брюки, тёмно-серого цвета, которые неприятно кололись. Белая рубашка и чёрные ботинки на шнурках. Всё «на вырост». Конечно же портфель, который заполнился тетрадками в клеточку и в линеечку. И несколько учебников.
Дальше всё было празднично и торжественно, но я, как-то неуютно чувствовал себя в новой одежде сидя в классе с совершенно не знакомыми мальчиками и девочками. В разговоре, я путал татарские слова с русскими, чем смешил одноклассников и учительницу. Мои друзья Рашид и Равиль остались далеко в деревне, которую я часто видел во снах и мечтал, как вернусь в деревню, и мы поедем на Терешку ловить рыбу.
От чего-то в памяти моей дошкольной и школьной жизни, московская сохранилась какими-то неприятными отрывками. Мне было просто общаться с новой Абикай. Мамой моей мамы. В отличии от Зур Аби, она была очень маленькая и худенька. Я был отдан ей на полное попечение и воспитание. Обе Абикай умели это делать без каких-то усилий и всякой настойчивости. Их правила не отличались. Моя жизнь поделилась на до и после. До, когда я жил в Иське Зеленай, которое здесь называли «Старое Зелёное» и нынешняя. Почти казарменная. И протекала она на Красной Казарменной.
Моего отца, по непонятной мне причине, звали не Фаттах Вахитович, как в деревне, а Александр Васильевич. А маму не Рашида Шарафутдиновна, а Раиса Васильевна. Если я брал трубку, то по незнанию говорил, что ошиблись номером. Снова перезванивали и я так же отвечал. Позже мне объяснили, что теперь их так зовут на работе. Они просыпались от неприятно и громко трещащего будильника, который не любили, но без него не получалось. И, только в выходные дни он молчал по утрам давая всем выспаться. В коридоре начиналась неприятная утренняя суета и сборы. Все боялись куда-то опоздать. Я узнал такое слово «опаздываю», и оно стало для меня новым. Смысл в нём один и вполне понятный, только раньше я его не слышал. Абикай и Бабакай никогда и никуда не опаздывали. Слово не деревенское.
В Москве я часто болел, чего не помню в деревне. Самое неприятное, что случалось, так это больное горло. Лечила меня Абикай очень просто и быстро. Послюнявив указательный палец, макала его в крупную соль и раскрыв мне рот во всю ширь добиралась им до самых гланд. Велела терпеть и вдавив твёрдые кристаллы, в воспалённые места, выждав несколько минут, чтобы процедура подействовала, наливала горячего молока, в которое бросала кусочек сливочного масла. Он ярким жёлтым блином сливался с молочной пенкой. Я выпивал кружку до дна и ложился спать. Утром всё, как рукой снимало. Такое было лечение. Как-то по неосторожности пролил на ногу чашку горячего чая. Ошпарился так, что кожа побагровела. Абикай дула изо всех сил. Это помогало, но не на долго. Бабакай затопил баню. Сходил куда-то в поле и принёс тюк разных трав. Он отнёс их в баню и запарив в ушате, велел мне раздеться и зайти в парную. Мне было не понятно, как можно с таким ожогом войти в натопленную парную, но я послушался, потому, как Бабакая ослушаться не мог. Заваренные травы дали свои сильные запахи. Первые минуты кожа на ноге взыграла, но вскоре упокоилась. Поняв, что боль от ожога отступила, мне стало легче, Бабакай слегка обмахнул меня метёлкой из заваренных трав и разрешил выйти на крыльцо. Я спокойно заснул, а утром и не вспомнил о своей больной ноге.
В городе болезни были другие. Тот дошкольный период запомнился мне тяжёлым воздухом, от которого я задыхался. Рядом чадили металлургические цеха завода Серп и Молот. Возвращаясь из Старого Зелёного, я долго привыкал к этому тяжёлому воздуху. По ночам я просыпался задыхаясь. Было тяжело дышать первые дни. Потом привыкал. Я узнал, что такое градусник и куда его вставлять, чтобы измерить температуру.
Запомнились болезненными уколами пенициллина, когда болел воспалением лёгких и свинкой с невыносимой ломотой в ушах. Частые ангины с высокой температурой. До сих пор помню состояние плавания где-то очень высоко. Над растворившимся квартирным потолком. Лёгкое и свободное. Я ощущал себя, лежащим в полной невесомости. Ничем не укрытым. Горячий воздух нежно окутывал меня. Он, как горячий пар в натопленной бане, волнами подступал и растворялся.
С высоты белых античных колон, которые видел только в кино, комната и кровать в углу казались крошечными. Как они возникали в моём сознании понять невозможно. Но они были. С красивыми ажурными пилястрами. Ослепительно белыми. Я не касался их, но они, странным образом не давали мне свалиться с высоты, когда комната оказывалась очень маленькой, а кроватка еле угадывалась в бездне. Мне не было страшно, а просто и легко витать почти как в детском мультфильме про Старика Хоттабыча. Возможно тогда, что-то решалось в моей дальнейшей жизни. Буду я летать, или останусь на земле. Вот и задержался на несколько десятков лет.
МЛАДШИЙ БРАТ
Вскоре, после моего приезда в Москву, мама, в субботний день, когда не надо было торопиться на работу, подошла ко мне и показав на большой живот, который я и раньше стал замечать, и сказала, что у меня скоро будет братик или сестрёнка. Она произнесла это торжественно и ждала от меня чего-то радостного, но я не совсем понял о чём идёт речь и на новость ответил растерянной улыбкой. Через несколько дней, ночью в суете, её собрали с уже, с заранее приготовленной сумкой и так же шумно вывели из комнаты, придерживая под руки. Папа и Ризадин абы. В комнате появилась кроватка и всякие вещи, через несколько дней в этой кроватке поселился мой братик, которому долго не могли дать имя. Но, всё же, через неделю он стал Камилем. Начались шумные и беспокойные ночи. Радости от этого всего для меня было мало. Не выспавшийся и оказавшийся снова, где-то на дальних планах родительского внимания, я ещё больше затосковал по Иське Зеленай. В квартире добавились запахи стиранных марлевых подгузников, которые сушились на балконе. В мои обязанности вошли походы на кухни за детским питанием, которая находилась на соседней улице через дорогу. Хорошо, что это был конец мая. Начались школьные каникулы. Меня наконец-то посадили в привычный плацкарт и отправили в деревню. На всё лето. Радости не было предела. Но осенью с возвращением, походы в молочную кухню стали моей прямой обязанностью. Такие вынужденные походы перед школой мне не нравились. Приходилось раньше вставать и в любую погоду бежать на этот пункт выдачи, где, по бумажке с печатями, я получал пузырьки с молочными смесями, которые сам никогда не пробовал. Потом быстро завтракал и бежал в школу. Она была рядом, через дорогу, которая по утрам была очень оживлённой. Трамваи, машины и люди с напряжёнными лицами. Все куда-то спешили и опаздывали. И, снова долгие ожидания лета.
МОСКОВСКАЯ АБИКАЙ/КЕЧЬКЕНЯ АБИ
Родители моей мамы Сажидя и Шарафутдин были из такой же татарской деревни. Только под Чистополем. Про Бабакая Шарафутдина, не знаю почему, никто не вспоминал. Его фотография вместе с Абикай висела на стене в овальной рамке. Серьёзное лицо. Ровно подстриженные усики и чёрная каракулевая шапка «Пирожок». Абикай в аккуратно повязанном светлом платке. Скорее всего это была свадебная. Рядом была фотография старшего сына — Хэсамдина. О нём говорили, что пропал без вести на фронте. И больше ничего.
С «Кечкеня» Аби, я ездил на её родину всего один раз. Но, эта поездка запомнилась мне скучно и плохо. Отрывочно и не очень-то гостеприимно. Было сыро и холодно в доме, где жили. Какой-то радости от нашего приезда я не почувствовал. Мы сходили на кладбище, где были похоронены её родители и родственники. По этому случаю был приглашён мулла, который читал молитвы, красиво и певуче. Но пошёл дождь, и мы заторопились домой. Перед тем как расстаться, Абикай вложила мне в ладонь двадцать копеек и дала рубль мулле. Садака. Дом, в котором мы остановились был её родным домом. Пришло несколько гостей и, так же как в Старом Зелёном, расположились на кошме. Еда была такая же привычная. Токмач, варёная курица и губадия, которую приготовили к нашему приходу. Деревня показалась мне опустевшей, а дом не ухоженный. Хотелось скорее в поезд и, забравшись на верхнюю полку, смотреть, как мимо проплывают и исчезают степные пейзажи, и редкие деревни, погружающиеся в сумерки похожие на ту в которой мы гостили.
Абикай была маленькой в отличии от Зур Аби. В Москве я был полностью на её попечении с моей двоюродной сестрой. Заботливая и трудолюбивая Абикай рано вставала и поздно ложилась, когда все уже спали. Она просто и вкусно готовила. Все домашние заботы были на ней. Стирала, готовила, убиралась, стараясь всегда показать, что она полезна. Всегда была в заботах. Абикай несмотря на то, что в квартире была горячая вода и ванная, по деревенской привычке ходила в Лефортовские бани, считая, что только там можно хорошо помыться и привести себя в порядок. Иногда брала меня с собой. В женское отделение, где я стыдливо отводил глаза от обилия голых женских тел разного возраста и форм. Были и красивые. Они на меня почти не обращали внимание, а я, тайком с любопытством разглядывал, то, что не мог увидеть в обычной жизни. Московская Абикай жила в комнате с дядей Ризадином и Сания апой в своём углу за деревянной ширмой. Это заграждение всегда стояло на своём месте в строго определённых границах. У них была дочка Наиля. Старше меня на один год, но этому придавалось большое значение. Старшая сестра. Я должен был слушаться её в отсутствии родителей и Абикай. Она этим не злоупотребляла, а лишь по-взрослому брала на себя заботу и внимание. Но наступало долгожданное лето, которое возвращало мою жизнь в привычное русло.
ПОГОСТИТЬ У ДЕТЕЙ
Иногда Бабакай приезжал погостить и посмотреть, как устроились и живут дети в столице. Его пытались удивить удобствами, но они его не впечатляли. Ему не нравилась теснота городских квартир, а комфорт в виде туалета и горячей воды из крана воспринимал равнодушно. Посмеивался над планировщиками, которые строили отхожие места рядом с кухнями. Привыкший из дома выйти на собственный просторный двор, а не на лестничную площадку, он не понимал, на что его дети променяли свой дом, в котором за стенкой нет шумных соседей. Городскую тесноту пятиэтажек на бескрайние виды родных степей. Дети поочерёдно приглашали его погостить. Только у моих родителей он не останавливался. Приезды были редкие и короткие. Поводом становилось рождение внука или внучки. Абикай стала приезжать к детям после смерти Бабакая, оставляя хозяйство на младшего сына Мясума, который к тому времени женился. У них родились два мальчика. Её забирали к себе дочери Хамдия и Фятхия. Но приезжала она гостить только зимой. Старушку Зур Аби согнуло в две погибели. Ходила она с палочкой. С наступлением холодов ей было трудно ходить на двор. Городской комфорт облегчал ей жизнь. Весной, неизменно, возвращалась в деревню. Но и у дочерей она дома не засиживалась. Гостила у родни, которой к тому времени в городе было много. Поскольку я был единственным внуком, который имел машину, она часто просила отвезти кунакка /в гости/. Я всегда с радостью возил её по всей Москве и области. Мне было очень приятно и почётно исполнять эту миссию личного водителя.
МОИ ПЕРВЫЕ ЗАРАБОТКИ
Мне было 14 лет. Как-то вечером, вернувшись с работы, отец сел со мной рядом на кухне, сказав, что есть серьёзный разговор. И сразу выложил суть. Его направляют в длительную командировку в королевство Афганистан. Улетают втроём с братом. Меня взять с собой не могут и мне придётся пожить с тётей Соней /Сания апа/ и дядей Толей /Ризадин абы/. Вскоре они собрались погрузились в такси и уехали. Ко мне в комнату переехала Кечкеня Аби. Я, почему-то не сильно расстроился, а даже вздохнул с облегчением. Жил, как и прежде, но стало посвободнее. Каждое утро Сания апа давала мне 15 копеек на школьный завтрак. Это был весь мой дневной бюджет. Началась почти самостоятельная жизнь. Встречались вечером на кухне, когда взрослые возвращались с работы. Скучные и усталые. Ужинали и смотрели по телевизору с маленьким экраном КВН, который увеличивался за счёт большой линзы наполненной водой. Смотрели новости. Фильмы часто повторялись. На кухонном столе лежала газета с программой передач. Если не было ничего интересного, я мог пойти во двор к своим друзья и знакомым. Иногда приходили письма от родителей. Я садился и писал ответы. Было много нравоучений.
Подростком, я научился зарабатывать немного денег. Сдавал макулатуру, собирая её по квартирам соседних домов. Металлолом и всякое вторсырьё.
Однажды во время проливного ливня я забежал в Сберкассу, чтобы переждать. Там было не много народу. Сел на свободный стул и со скуки наблюдал, как одна женщина с пачкой лотерейных билетов внимательно сверяла номера с выигрышными таблицами. Проверив все, она с досадой бросила их в урну. Там было много выброшенных не счастливых. Я из любопытства подобрал несколько и, к своему удивлению, вскоре обнаружил выигрышный билет. Не помню, что там было, но вместо выигрыша можно было получить деньги. Как правило разыгрывались вещи, которые редко попадали в продажу, а потому, выдать деньгами было предпочтительнее. Я набрался смелости и подойдя к окошку, предъявил свой билет. Женщина за стойкой, сверив цифры, положила на прикрученную к стойке железную тарелку шесть рублей. Одну купюру «Три рубля» и три по рублю. Для меня это были огромные деньги, если учесть, что в день я получал пятнадцать копеек на завтрак, которые проедал в школьной столовой до копейки. Потом я приходил в сберкассы за час до закрытия и перепроверял разбросанные на полу и по столам билеты. Иногда уборщица сваливала их в мусорное ведро, но я доставал свои бумажки и оттуда. Такого везения, как в первый раз уже не было, но по рублю иногда получал за своё упорство.
Если не везло с билетами, то заработать на пирожок с капустой или мороженое, был один очень простой способ.
В те времена пассажиры трамваев и автобусов сами оплачивали проезд бросая мелочь в аппараты, откручивая билетики. Если проезд в трамвае стоил 3 копейки, в троллейбусе 4 копейки, а в автобусе 5 копеек, то не у всех водилась такая мелочь в карманах. Выставив на ладони 15-ти копеечную монету, они просили не бросать в кассу мелочь, а собрав самостоятельно себе сдачу, бросали в прозрачный проём свою монетку, отрывали билетик. Некоторые хитрили. Постояв так у кассы, выходили из транспорта. Я подсмотрел эту хитрость. Иногда, когда очень хотелось пирожок, использовал этот приём с корыстью. «Не бросайте пожалуйста» повторял я для вошедших пассажиров, демонстрируя свои 15 копеек. Так в моей ладошке собирался пирожок с капустой или повидлом. Оплатив свой проезд с небольшой выгодой, я выходил у метро Бауманская, где всегда стояли неопрятные продавщицы пирожков в засаленных белых фартуках. Самый дорогой, с мясом, стоил 10 копеек, но поняв, что мясом там и не пахнет, брал с капустой или яйцом. По 5 копеек. Два пирожка вполне могли утолить детский голод. Но я не забывал откладывать и на билет в плацкарте до Сызрани, тайно мечтая, как куплю, отстояв очередь, в кассе свой билет за свои накопленные и заработанные.
От друзей во дворе, я узнал ещё один способ заработать на мороженое или эклер в кондитерской через дорогу. Это было не просто, но доходно. Напротив, завода Серп и Молот во дворах была лавка по приёму вторсырья. Там принимали макулатуру по 2 копейки за килограмм и металлолом по 15. Мы ходили после уроков по квартирам ближайших домов с одним вопросом: нет ли у вас ненужной макулатуры. Старых газет и зачитанных, не нужных книг вполне хватало. Вот только с тарой была проблема. Приходилось искать верёвки и тесёмки, чтобы перевязывать стопки расползающихся газет. Но мы справлялись.
В ИСЬКЕ ЗЕЛЕНАЙ
После отъезда родителей в Афганистан, жизнь моя стала свободной. У Тёти Сони и дяди Толи своих забот хватало. Утром на завод. Вечером домой. Ужин телевизор и на боковую. Я был предоставлен себе. Школа, уроки, двор. Я старался, как мог, чтобы скопить денег. Накопления мои росли и мечте суждено было сбыться.
Городская жизнь была лишь необходимостью и мне не нравилась. Хотелось в знакомый плацкарт, хоть и с тараканами. Беспокойный сон под стук колёс, чтобы утром проснуться и с волнением ждать, когда, проводница начнёт собирать спальное бельё и объявит о приближении к Сызрани. Я заучил этот маршрут с детства, когда меня сажали в вагон на Павелецком вокзале в экономный плацкарт. Экономней не было. Всегда хотелось побыстрее заснуть, но сон от волнения предстоящей встречи долго не шёл. И, только кода замолкали болтливые соседи, монотонный стук колёс начинал действовать как колыбельная. До сих пор хорошо помню, как, через замызганное стекло вагона, я высматривал Бабакая в толпе встречающих. Уже тогда, ловко опираясь на самодельную трость, он сновал по перрону напряженно выискивал меня среди выходящих. И радостная улыбка расцветала на лице, когда находил меня среди пассажиров, а я с облегчением падал к нему на руки. Первое что он делал, крепко обняв меня, это обязательно щипал. Так он всегда выражал свои чувства к внукам. Иногда у него это получалось очень больно, особенно когда с под вывертом. Я терпел и не обижался, понимая, что это от радости. Скорее на тесную от торговцев на подводах и самодельных столов площадь и скрипучий, облезший ПАЗ. Если повезёт, то сесть у окна. Маршрут заканчивался в Радищеве. Там пересаживались на бортовой ГАЗон и заплатив 40 копеек за билет только за взрослого отправлялись дальше. Дорога была неблизкой. Почти час до Радищева, а оттуда еще ещё полчаса до деревни. В Радищеве асфальт заканчивался, и из разбитой колеи колеса поднимали огромный шлейф густой пыли. Но, шофер не церемонился с сидящими в кузове и давил на педаль газа редко притормаживая, только тогда, когда сам доставал головой до крыши кабины. Мы же держались, как могли и за всё что можно. Казалось, что пыль остаётся где-то сзади, только поднимаясь за зелёными досками кузова. Но на зубах скрипело, и, она, как вода в тонущей лодке, поднималось через щели в полу. Грунтовая дорога была хорошо укатана и вполне сносной. Но всё было знакомо и привычно, а главное увидеть счастливое лицо Абикай, утирающей радостные слёзы платком, которые всегда непрошено текли ручьём.
Однажды моя мечта сбылась.
В седьмом классе я уже был вполне самостоятельным и мог себе позволить заплатить 7 рублей 40 копеек за прокуренный с тараканами плацкарт до Сызрани. Попрошу у кассира вторую полку и дав проводнице 90 копеек за постельное бельё, чтобы не лежать на грязных матрасах и пятнистых подушках улягусь повыше от всех. Там, спрыгнув на платформу, уже, зная куда идти, бегом от нетерпения, на автобусную станцию, где сам заплатив за билет, удобно трясся в автобусе до Радищева. Сердце моё от радости, что проделанный путь подходит к концу, билось так часто, что я не мог с ним совладать. Я представлял себе, как пересяду на бортовой грузовик с дощатыми лавками вместо сидений и он, проехав через дубовый лес, поднимая облака пыли, выскочит на просторы, которые мне часто являлись во снах. Проедет мимо родника, где мы с Бабакаем вёдрами наполняли бездонную, деревянную бочку вкусной, ледяной водой, мимо старого кладбища и наконец-то в ложбине покажутся крыши домов. Я, уже представлял, как распахнув тяжёлую дверь войду во двор и удивлю, Абикай, или Бабакай своим неожиданным приездом. Как Бабакай на радостях ущипнёт меня, по привычке. С этого момента жизнь моя ненадолго потечёт привычно, легко и просто.
Мои приезды без лишних телеграмм «Встречайте… Поезд №… Прибытие в …» стали обычным. Я наслаждался самостоятельностью. И, всякий раз, с волнением тихо открывал тяжёлую калитку, чтобы неслышно войти во двор. Сердце моё замирало в ожидании, когда, кто-то появится на дворе. Если никого не было, неслышно отворить дверь и переступив через высокий порог, пригнув голову, войти в дом. Мне нравилось видеть радость на лице Абикай, которая вскидывала руки и на секунды теряла голос стараясь произнести моё имя. На шум наших объятий появлялся и Бабакай. Подкравшись незаметно, он больно, с подвывертом, щипал меня за зад и озорно щурился. В этом прищуре пряталась его радость, которую, он не мог показать по-мужски, но и скрыть не получалось.
До сих пор, уже повзрослев, подъезжая к деревне на своей машине, я с прежним волнением жду, когда дорога вынырнет из дубового леса и за знакомым полем покажутся серые, шиферные крыши домов, тонущие в зелени садов.
Кто был в Среднем Поволжье, тот знает, как долгими террасами известняковых гор, опоясывающих бескрайние степи открываются необычайные просторы, которые я помнил без натыканных опор с провисшими от собственной тяжести проводов.
В них какое-то непередаваемое величие и чувство безграничной свободы. Мне всегда хотелось, заседлав колхозную кашлатку, лететь над ними под бой конского топота разгоняя ветер в лицо, забыв обо всём. Здесь я полюбил лошадей. Бабакай, зная мою страсть, всегда к приезду держал мне какую-нибудь лошадку. Седло в деревне уже тогда не было редкостью. И если у пастухов не было лишнего, то набросив телогрейку, устраивался на острой костлявой холке и, терпя все неудобства порой целыми днями гонял её, куда глаза глядят. Больше всего любил я прогулки по дубовому лесу или купанья в протекавшей, в нескольких километрах от дома мутной и быстрой Терешке. Потом с непривычки еле передвигая ноги превращался в инвалида и посмешище для деревенских детей. Но то счастье, которое я получал от своих поездок, ничто не могло испортить. А потому и обид никаких. Абикай, цокала языком и недовольно ворчала, досадливо причитала, но никогда не ругалась. «Эх «балам» и ты, когда-нибудь поумнеешь, да меня не будет» — шутила она. Зур Аби, была высокой. На целую голову выше моего Бабакая. Такая была пара. Они были уважаемыми в деревне. Я всегда это чувствовал. И гордился, когда кто-то спрашивал, чей этот «малай», а знающие говорили сын Фаттаха. Внук Вахит бабая.
Надо сказать, что Поволжские татары — это особый народ. По крайней мере, мне так кажется. Каким-то образом в них сохранились и сплоченность, и трезвость ума, и нескончаемое чувство юмора и доброты. Может это и позволило им с достоинством и без лишних потерь пройти сквозь толщу льда времен коллективизации строительства коммунизма. Я совсем не понимал, как секретарь партийной ячейки, мог с выходом на пенсию стать уважаемым муллой. И комната агитации в сельсовете называлась комнатой «Кэтерту», что в любом рассмотрении означала, комнатой подстрекательства. Не нашлось в татарском языке более подходящего слова. Но, если подумать, то логика в этом есть. Простая и верная.
Меня всегда поражал уклад этой жизни, которая безошибочно принимала единственно верные решения — жить дальше. Люди, уважительно относящиеся друг к другу. Дома, которые никогда не запирались, замки на двери вешали открытыми лишь для того, чтобы показать, что хозяев нет дома. Я никогда не видел конфликтов и ссор. Самым страшным ругательством было «Ананнэн баш севяге». Дословно переводилось, как «Череп твоей матери» или тоже самое, но про Череп твоего отца.
ПОСЛЕДНИЙ ПРИЕЗД
Был слякотный апрель, когда Бабакай приехал в Москву. На нем была старая волчья шуба, которая досталась от отца. Перешла по наследству. Других наследников не было. Мех местами протёрся. Подкладку, чинили и подшивали не один раз. Но Бабакай берёг её и каждый раз подчёркивал, что досталась от отца и очень тёплая. На ватной подстёжке. Я заметил, что правая рука не слушалась. Его это сильно раздражало. Он не хотел показывать свою беспомощность. Все старались не обращать внимание, но всегда были рядом, чтобы помочь. Позже мне сказали, что он перенёс инсульт. Всё из-за контузии. Я помог ему одеться и застегнул большие пуговицы. Он послушно стоял и грустно смотрел на меня. Когда пошли к машине, спросил: «Хоронить меня приедешь?»
Я понял, что приезд его был прощальный и вопрос не случайный. Чуть было не сказал какую-то глупость, но ответил на вопрос: «Конечно Бабакай. Почему ты спросил?»
— Потому, что хотел узнать. — на этом разговор закончился.
На следующий день я отвёз его на вокзал. Всю дорогу молчали. Сыновья были на работе. На вокзал приехали дочери Фятхия и Хамдия. В их прощальных улыбках была растерянность. Проводив его до места всё в том же плацкарте, я помог снять шубу и обнял маленького и очень худого Бабакая. В этот раз он не ущипну меня, а тихо сел на своё место и посмотрел в окно. Там стояли его дочери. Даже сквозь немытое стекло я видел, что они с трудом сдерживались, чтобы не расплакаться. Проводница громко оповестила об отправлении, и я вышел на перрон. Подойдя к тёткам, посмотрел в окно. Бабакай лежал на спине, положив голову на скрученный матрас. Опомнился, что не заправил постель, но проводник уже запер дверь и поезд рывками оторвался от перрона. Собрался и плавно поехал мимо нас.
ВОЛЧЬЯ ШУБА
Бабакай дорожил этой шубой по разным причинам. Первая то, что она была с плеч отца. Вторая то, что у неё была история, как заговор против волков.
Были годы, когда волки, расплодившись обнаглели так, что не боялись стаями заходить в деревню. Это были военные годы. Когда мужчины уходят на фронт, их становится особенно много. Таскали ягнят и душили телят прямо во дворах. Для хозяев смотреть по утрам на их разгул было обидно. Люди стали дежурить по ночам, но волки, обходили их посты и появлялись там, где не ждали.
Махутдин Бабай спал с заряженным картечью ружьём. Когда на дворе стал надрываться пёс, подойдя к окну в лунном свете увидел проскользнувшие тени и понял куда они идут. Собачий лай оборвался хрипло. Волки, сразу понял. Чтобы не спугнуть, тихо поднялся на чердак и приоткрыв окно увидел несколько штук у дверей в амбар. Одни ловко прыгали, пытаясь сбросить жердину, чтобы открыть ворота. Другие старались подкопаться. Махутдин Бабай выбрал вожака. Самого здорового. Прицелился и выстрелил. Тот взвизгнул. Закрутился и упал. Был ещё патрон в двустволке. Он пошёл без выбора в кого попало, но тоже в цель. Остальные исчезли тенями, как и пришли.
Когда рассвело, Махутдин Бабай вышел во двор. Нашёл загрызенную собаку в луже крови на цепи у будки и двух застреленных волков. Один был размером с полугодовалого телка. С сыновьями оттащили подстреленных волков за вишнёвый сад, где, подвесив на старой яблоне содрали шкуры, а туши погрузив на телегу увезли к лесу и сбросили в назидание другим волкам на поляну.
Шкуры Махутдин Бабай выделал и сшил из них богатую шубу. С тех пор волки в деревню не заходили, а шуба всегда висела на вешалке на плечиках, которые сделал из обрезка доски.
Бабакай рассказал мне эту историю, когда я спросил его зачем таскать такую тяжесть на себе, которая давно протёрлась, и привёз ему лёгкий и удобный пуховик с карманами. Подарок он принял благодарно, но сдержано, дав понять, что шуба для него, как память. И напомнил одну мудрость. «Бетькя учлянеп туннэ утка бярьмилянь» — «Побрезговав вшами, шубу в огонь не бросают».
Прошло лето и, вроде как всё наладилось. Говорили, что пошел на поправку и даже рука вновь стала слушаться. Все успокоились. Подумали, хондрит старик.
Телеграмма была срочной и доставлена по двум адресам в час ночи. «Отец умер… Завтра похороны». Новость мигом облетела Москву. Было две машины. Отца и моя. Мест не много. Кто-то отправился на вокзал.
Сборы не долгие. Сладкий чай в термосах и бутерброды, одинаковые на все случаи жизни. Сливочное масло с толсто нарезанным сыром и «докторская» колбаса. Такая же, нарубленная в спешке.
Трудности ночной дороги компенсировало отсутствие машин на трассе. А после полуночи встречный и попутный свет почти пропал. На рассвете мы остановились в Ломове. Просто съехали с проходной трассы под фонари ближайшего двора. Похоже, что ещё никто до конца не понимал, что произошло, а потому и разговоры были слишком будничные. Ни о чём.
Мой двоюродный дядя так рвался за руль, чтобы подменить меня, что я уступил. Как только мы оказались за городом, он под встречным светом поймал обочину, потерял управление и кружась посреди пустой дороги, всё-таки улетел в кювет. Помню напряжённое лицо брата, сидевшего на переднем сидении и размахивающего локтями водителя под визг тормозов. Остановились прямо перед берёзой. Немного не хватило до упора. Можно сказать, что повезло. Ехали хоронить Бабакая, а сами чуть не разбились. Сев за руль, я больше не рисковал сменщиками и, потеряв всякий сон повёл машину сам. Камиль долго молчал, приходя в себя после полёта в кустарники, а когда отошёл, попросил остановиться. Выйдя из машины, он присел на капот и жадно закурил, медленно и глубоко затягиваясь, вдыхая табачный дым всей грудью.
Остальная часть пути прошла без приключений.
Было октябрьское утро, свежее ясное и холодное, когда мы въехали в деревню. Спустившись с пригорка и переехав через мост, мы увидели много людей. Много мужчин разного возраста с повязанными полотенцами головами. Белые вафельные полотенца, перетянутые большим узлом на затылке. Пришедшие проститься не помещались во дворе. Тесно стояли за растворёнными воротами. Курили. Говорили в пол голоса. Мне показалось, что ждали нас. Вышел младший из братьев Мясум абы. Заплаканные красные глаза. Руки потянулись обнять братьев и сестёр, которых собрало вместе это горе. Вошли в дом.
Бабакай лежал на носилках, установленных на двух табуретах. Лицо у него было спокойным. Таким, как я часто видел его спящим в тени вишнёвых деревьев, куда он уходил отдохнуть после обеда. Только оно было сероватым с провалившимися щеками и фиолетовыми губами. На нём не было сожаления. Нажился на этом свете. Захотелось покоя. Чтобы без забот. Тяжёлых воспоминаний. Без невыносимых головных болей, всё чаще напоминавших о контузии.
Пришёл мула. Просторная комната стала тесной. Остались самые близкие. Мула встал рядом с телом, аккуратно обёрнутым в войлочную кошму. Серую, потрёпанную по краям, но тёплую и прочную. Я помнил её с детства. Она, то лежала на печи, то расстилалась на полу, когда приходили гости, чтобы не сидеть на голых досках. А сейчас ей предстояло исполнить своё последнее назначение. Его запеленали в неё, как пеленают детей. Уголок был опущен и подшит. Были только мужчины. Даже Абикай не могла находиться рядом. Она тихо молилась на кухне, сидя на табурете за печью, зашторившись всё той же, выцветшей занавеской. Подносила ладони к лицу и краем белого платка снимала с морщинистых щёк, слёзы. Я еще не знал, что спустя почти десять лет, буду сидеть на том же табурете, и стараясь держать в себе своё горе, давить рыданья кусая ребро ладони, как делал Кэтдус абы, прощаясь с «Зур Аби», которая, так же лежала в комнате на синих носилках с отполированными до блеска ручками, завёрнутая в белую простынь. Тот же покой и усталость на лице. Подумалось, что и мне стоило бы приехать сюда в старости, чтобы так же спокойно лежать на этих же носилках, с вытертой до дерева краской, установленных на двух прочных табуретах, которые выдержали так много и выдержат ещё многих.
Мула начал свою молитву и мужчины сложив ладони у лица иногда повторяли за ним. Единственная женщина, которая была допущена на обряд отпевания, была щупленькая старушка, сидевшая за голландкой. Его сестра. Она согласилась взять на себя земные грехи Бабакая, чтобы он ушёл чистым. Таков был обряд отпевания и прощания.
Читая молитву на распев, мулла прерывался и громко спрашивал, — «Якше мэ булдэ?» — «Хорошим ли он был человеком?»
И мужчины дружно отвечали, «Якше» — «Хорошим». Так повторялось много раз, и все отвечали «Якше».
Когда обряд закончился, несколько крепких рук взяли носилки по углам и вынесли во двор. Там продели в железные проушины длинные шесты вдоль и поперёк. Так, чтобы 8 человек смогли поднять их над головами и оперев о плечи вынести со двора, через широко распахнутые ворота. Я тоже подставил своё плечо.
Эти ворота распахивались каждое утро, чтобы выгнать домашний скот, который послушно вливался в общий поток гонимых на пастбище животных. Их было так много, что в пыльном облаке они, как живая лавина, заполнившая широкую улицу от обочины до обочины, текла быстро и шумно. Коровы мычали, что их голоса сливались и превращались в рёв одной большой трубы. Овцы и козы жалобно блеяли. Их голоса заглушала гигантская труба.
Эти ворота, я открывал, когда мы с Бабакаем выезжали на запряжённой в телегу лошади за водой на родник. Для этого во дворе стояла телега с большой деревянной бочкой. Вода из родника, который имел своё название «Бадай Кизьляу» была вкусной. Ледяными прозрачными струями она била из-под земли у подножья известкового холма. Наполняли бочку вёдрами. Я сидел на бочке, а Бабакай зачерпнув в них до самых краёв подавал мне. Перелив в открытую горловину я заглядывал внутрь, и видел, как много ещё нужно этой воды. Иногда спускался вниз, когда Бабакай садился передохнуть. Тогда я брал железную банку, которая здесь всегда была и с наслаждением заглатывал сводящую до боли зубы, необыкновенно вкусную воду.
Теперь их распахнули, чтобы вынести Бабакая. Пока были в доме, желающих проститься с ним стало больше. Расступившись, мужчины пропустили нас. Мы пошли быстро, стараясь идти в ногу. Через несколько сотен метров шесты подхватили другие мужчины, которые шли рядом для подмены. Я присел на лавочке, чтобы немного передохнуть. Мимо всё шли и шли люди. Стараясь не отставать от синих носилок, на которых колыхался серый кокон, в котором спокойно лежал мой Бабакай. Он был уже очень высоко и далеко. А людской поток, который состоял из одних мужчин, как бурная река молчаливо нес его над головами, передавая из рук в руки. Сидя на лавочке у какого-то дома, я пытался сдерживать рыдания, осознав, что этот путь моего Бабакая последний. Он больше никогда не ущипнёт меня. Не встретит тихой улыбкой ранним утром в саду. Я никогда его не увижу, но он будет часто приходить ко мне во снах. Теперь их распахнули, чтобы вынести Бабакая. Пока были в доме, желающих проститься с ним стало больше. Расступившись, мужчины пропустили нас. Мы пошли быстро и в ногу. Через несколько сотен метров шесты подхватили другие мужчины, которые шли рядом для подмены. Я присел на лавочке, чтобы немного передохнуть. Мимо всё шли и шли люди. Старался не отставать от синих носилок, на которых колыхался серый кокон, в котором спокойно лежал мой Бабакай. Он был уже очень высоко и далеко. А людской поток, как бурная река молчаливо нес его над головами, передавая из рук в руки. Сидя на лавочке у какого-то дома, я пытался сдерживать рыдания, осознав, что этот путь моего Бабакая последний на кладбище, которое я много раз проезжал. Бабакай часто останавливал лошадь и оставив нас на дороге находил могилу отца. Опускался на колени и молился. Теперь там, где-то рядом со своим отцом и матерью буде лежать он. Дети разъедаться, кто куда. Только Мясум абы будет присматривать за могилой и, опустившись на колени молиться за него и других, кого уже нет на этом свете. Деньяда.
Могила была глубокой и старательно выровненной по краям. Сбоку был такой же ровный, аккуратно вырезанный в земле, склеп. Носилки поставили на табуреты, и мулла нараспев читал молитву. Она была последней для Бабакая. Когда закончил, его бережно, словно боясь разбудить, опустили вниз и положили в склеп. Там открыли кошму и закрыли заготовленными заранее досками. Стоявшие рядом, помогли выбраться на верх из глубины выкопанного покоя и взяв руки лопаты принялись за последнюю работу. Вскоре на месте вырос холм свежей земли, оставив в глубине моего Бабакая.
Я не пошёл в деревню. Побрёл к лесу, где на опушке мы расставляли ульи и, расстелив покрывало, пили чай и ели приготовленный Абикай завтрак. Сел на поваленное ветром старое дерево и разрыдался не стесняясь, что меня кто-то услышит и увидит. Я был раздавлен горем, которое вдруг осознал. Он больше никогда не ущипнёт меня. Не встретит тихой улыбкой ранним утром в саду. Я никогда его не увижу. Мне будет тяжело с этим смириться.
Быстро стемнело, но яркий лунный свет в безоблачном, усыпанном звёздами небе, помог мне дойти до дома. Было холодно. Продрог в осенней сырости. Свет везде был погашен. Я не хотел искать себе место для сна среди спящих в доме и ушёл в сад, где стояла старая железная кровать, на которой Бабакай иногда спал, закрывшись толстым шерстяным покрывалом. Она стояла там же. Тюфяк, набитый сеном и толстая, но мягкая шерстяная кошма, накрытая старой клеёнкой от дождя. Под ней знакомая волчья шуба. Я залез под неё с головой и вскоре согрелся. Вместе с теплом пришло успокоение. Я почти провалился в бездну спасительного сна, когда кто-то осторожно прошёлся по ногам и запросился под кошму урча и пробираясь лапками. Это была кошка. Она была без имени. Просто Маче. Иногда её угощали молоком или сметанкой, но больше кормилась сама. Я отбросил полу кошмы, пустив её к себе. Она тихо проскользнула. Наверное, так же, как заползала к Бабакаю. В ногах стало теплее.
Утром женщины торопливо накрыли на стол и ушли на кладбище. Сегодня был их день.
Утренняя дорога в Москву была пустой, как и мысли в голове. Ни о чём не хотелось думать. Внезапные, ночные заморозки отрезвили природу, напомнив, что вслед за этими холодами придут другие, и они будут долгими. Деревья сбросили листву за одну ночь, оголив свои ветки. От этого на сером асфальте её было много, и, проезжавшие машины поднимали и кружили опавшую желтизну, как в осеннюю метель. В колеях хрустел лёд. От этого машину слегка кидало в сторону, но нащупав резиной колёс сухую дорогу, она возвращалась на курс. Хорошо, что был далёкий путь, который, хоть как-то разбавлял горечь мыслей в голове. Когда надо просто ехать, следуя указателям по знакомому маршруту.
Д. Оксино 16. 06 2024 г